– Слушаю.
– Петр Ильич, это из передачи Доброе утро. Телефон нам сказали в редакции новостей. Там был страшный скандал по поводу того, что они в вечернем выпуске не дали ваше послание, или ультиматум, как правильно сказать?
– Неважно.
– Мы очень хотим пригласить вас в сегодняшний выпуск. Вы бы могли приехать в студию? Машину за вами мы вышлем.
– Хорошо.
– Через полчаса машина будет на набережной, внизу вас встретят. Подождите, не кладите трубку, – еще: вы бы могли взять с собой еще пару человек, лучше матросов – ну, чтобы хорошо смотрелись в кадре, для колорита, так сказать?
Ольховский успел принять душ, побриться, сменил сорочку. Шурка и Бохан спешно наводили на себя марафет.
Катер с дремлющим ментом болтался под бортом. Сержант закусывал на камбузе. Со своим отделением они договорились вчера по рации удивительно быстро и легко, и сменяться отказались: аренда и зарплата отваливалась посменная.
Рафик подкатил, издали мигнув фарами. Темное нутро пахнуло автомобильным теплом и кожей сидений. Придерживая маузеры, охранно-колоритная пара полезла за Ольховским внутрь.
Водитель молча газовал, но молодой человек, сидевший впереди рядом с ним, вертелся и жужжал, как говорящая юла.
– Бабахнула шестидюймовка авророва! – с какой-то развратной фамильярностью цитировал он, словно все классики были банальными плагиаторами и его личными должниками. – Спокойно трубку докурил до конца, спокойно улыбку стер с лица. Вы случайно трубку не курите? Жаль, это бы хорошо смотрелось. Мы уже музыку подобрали к сюжету, и перебивки хорошие. А волны и стонут и плачут, и бьются о борт корабля. Вашу охрану тоже посадим, чуть-чуть позади, только не раздеваясь, вот так очень хорошо, жарко, конечно, будет под светом, но ничего. Ребята, вы какой год служите? С нами Бог и андреевский флаг.
Он слал вопросы, как выбрасывающая теннисные мячи машина, а собеседник служил лишь стенкой, чтоб мячу было обо что стукаться и отскакивать, и чтобы тут же отправить его снова – вопросы содержали в себе и ответы, и самодостаточную информацию о собеседнике в нужной интонации спортивного комментатора, а большего как бы и не подразумевалось.
Рафик с влажным шелестом несся по темным и пустым улицам, редко прочеркнутым пригашенными вывесками, проскакивая на желтый и кренясь на поворотах. Заложил вираж вокруг памятника Маяковскому, рванул по Тверской и через минуту, свернув в проулок и ринувшись в огромную арку, осадил у дубовых дверей, которые могли бы служить башенными воротами.
– Приехали! – весело объявил сопровождающий, и моряки вылезли. – Как Петрович ездит, а? Ас! – он похлопал шофера по плечу. – Айн минут! – Посмотрел на лица и счел нужным пояснить: – Ближняя студия! Для оперативных сюжетов. Ну, сами увидите.
Свет желтых фонарей перед фасадом, стилизованных под старину, почему-то напомнил Ольховскому рыбий жир, хотя он никогда в жизни не думал о рыбьем жире и даже в детстве его не пил. Сам же фасад, мрачноватый и казенно-величественный, вызывал смутные ассоциации с Главным управлением кадров ВМФ, где он был однажды много лет назад. Вообще Ольховский за всю жизнь посещал Москву лишь два раза, так сложилось.
– Поэзия вся – езда в незнаемое! – со своей жизнерадостной благоглупостью воскликнул телемальчик и с усилием оттянул тяжелую дверь, пропуская его вперед.
Вестибюль также не имел ничего общего со вчерашним бесприютным Останкино. Это был высоченный холл с лепным потолком и росписью на стенах, изображающей батальные сцены из русской истории. На одной из фресок, меж ложных колонн русского неоклассицизма, в водяных фонтанах разрывов резал хмурые волны броненосец, соединяющий в профиле черты Осляби и Бисмарка. Орудия его изрыгали огонь в горизонт, где маячил силуэт другого броненосца, в который талант мариниста каким-то образом сумел вложить выражение плосколицести и узкоглазия: сразу делалось ясно, что это японец, а битва изображает Цусиму. Ольховский невольно задержал на ней взгляд: изображение обладало странной наивной убедительностью, и от него мгновенно передавалась обреченная тоска.
Простеленный ковровой малиновой дорожкой мраморный пол перегораживала дубовая стойка. В ее проходе стоял солдат с повязкой на рукаве и штык-ножом на поясе.
– Удостоверения, – сказал он.
Внимательно рассмотрев удостоверение личности Ольховского и военные билеты матросов и сличив фотографии, он наклонился к столу за барьером и по дырочкам оторвал из книги три заполненных пропуска. Половинки их вручил вместе с документами, а корешки нанизал на штык-нож и сунул его обратно, так что встопорщившиеся края бумажек торчали зажатыми меж гардой и краем желто-коричневых пластмассовых ножен.
– Вам второй этаж, кабинет двести один.
Оставшийся за барьером телемальчик помахал им и сказал:
– Счастливо! – так, что услышался подтекст.
Все это вместе вселяло легкое беспричинное беспокойство – свойственное, впрочем, преддверию любого нового или серьезного дела. Поднимаясь по лестнице, Ольховский успел подумать, что вообще-то ведь можно ждать чего угодно: что это ловушка ФСБ, или контрразведки ГРУ, или президентской охраны, или мало чего в Москве есть еще, неизвестного непосвященным морякам.
На лестничной площадке раскинулся на стуле камуфляжник с пристроенным на колене кедром. Он не только не встал, но даже не повернул головы, продолжая смотреть перед собой и процеживая идущих сквозь неподвижную линию своего взгляда, параллельную с автоматным стволом.
В коридоре была та же малиновая ковровая дорожка с зелеными полями, гасящая шаги. Мягкий свет плафонов поглощался темными панелями в уровень роста. Коричневые дерматиновые двери в длинный ряд отблескивали по периметру и крест-накрест латунными пуговками обойных гвоздей.
Найдя нужный номер, Ольховский постучал в деревянный косяк. После повторного стука из-за двери донесся неразборчивый утвердительный звук.
Шагнув, Ольховский понял, с какой именно точки оформилось его беспокойство: часовой внизу, назвав номер, сказал не студия или комната, а кабинет.
Это был именно кабинет, очень просторный и притемненный. Окна были завешены сборчатыми шелковыми шторами. Во всю стену висела огромная карта Москвы, утыканная по восточной окраине флажками. Половину площади занимал неохватных размеров стол, выхваченный светом двух ламп под зелеными отражателями.
На столе была собрана железная дорога – из самых дорогих, миллионерских игрушек: с вокзалом, пакгаузами, перронами, мостами, тоннелями, семафорами, со множеством ветвящихся рельсовых путей и стрелок, и даже с поворотным кругом для локомотивов и красненькой водокачкой. По ней бегали, ловко расходясь друг с другом, черные паровозики, таща и толкая зеленые пассажирские вагоны, коричневые товарные и желтые цистерны.
Над дорогой склонился невысокий массивный человек, обтянутый кителем с маршальскими звездами на погонах. Держа в левой руке пульт, а в правой бильярдный кий, он выводил с дальнего края бронепоезд, состоящий из трех серых коробочек с трубой на средней и пушками по концам. Стрелку под табличкой запасной путь заело, и он старался придержать ее кием, отдергивая его под самым бронепоездом, который не успевал заползти на рельсы, ведущие в общий лабиринт. Вдоль паровоза чернела мелкая, но очень четкая надпись: Анатолий Железняк.
Колесико первого вагона соскочило со стрелки, и бронепоезд, жужжа, уткнулся в полосатый шлагбаум тупика.
Человек в маршальских звездах выматерился, перехватил кий за тонкий конец и с размаху сломал его о спину стоящего рядом портновского манекена в генеральском мундире.
Его лицо показалось Ольховскому давно и отлично знакомым, но он не успел додумать и понять, кто же это: заметив его, маршал вцепился тяжелым давящим взглядом и спросил грубым низким голосом, отшибающим саму возможность думать:
– Кто – ты – такой?!
Вопрос был задан с такой непререкаемой и угрожающей властностью за пределом хамства, что из Ольховского автоматически вылетело: